Бессонница

«Бессонница» одним файлом (rtf.zip, 108Kb)

Глава 9

На следующий день повалил снег. Я всегда подозревал, что живу не в Африке, но снег в конце октября... Казалось бы, какая разница — неделей раньше, неделей позже... Но этот снег действовал угнетающе. «Вот и зима», — подумал я сквозь похмельную боль в черепной коробке.
Проглотив две таблетки «Цитрамона» и запив их крепким горячим чаем, я вспомнил утреннюю отповедь Марго, тыканье мне под нос моей же рубашкой, на воротнике которой обнаружился невесть откуда взявшийся след губной помады, истошный крик «С меня хватит! Я еду к маме!» и хлопанье дверьми. Последнее было явно лишним: с самого утра в голове моей кто-то упорный и безжалостный забивал сваи.
Сначала я думал, что буря утихнет и мне в конце концов дадут слово, но слово мне не дали. Это было печально, так как подавляющее большинство обвинений в мой адрес казались мне совершенно необоснованными и несправедливыми, особенно обвинение, касающееся отпечатка женских губ на вороте рубашки. Теперь злополучная часть моего гардероба валялась на полу, и Бэла устроила на ней лежбище. Бэле было наплевать на помаду, главное — вещь нужная и удобная. Почти новая рубашка, между прочим.
Очередная кружка чая. Руки уже почти не трясутся. Сваи в голове больше никто не забивает. Спасибо, «Цитрамон».
Итак, рубашка... Да чёрт с ней, с рубашкой! А всё же интересно, как там Герман? Если придёт сегодня ко мне ночевать, то ему тоже не повезло. Господи, о чём я думаю! Нужно что-то предпринять! Нужно куда-то идти! Нужно рвать на себе волосы, стучаться головой о стену! Нужно кому-то позвонить!
Я налил себе ещё чаю, добрался до дивана. На мягком диване в зале сидеть было приятнее, чем на твёрдой табуретке в кухне. Сняв трубку телефона, я набрал номер Софии.
— Это вы... наконец-то! А я вас потеряла. Почему вы не пришли сегодня? Что-то случилось?
— Нет, всё в порядке. Просто нехорошо себя чувствую... простыл немного.
— Чем я могу помочь? Если хотите...
— Спасибо, ничего не надо.
— У меня есть малиновое варенье и мёд... помогает.
— Нет, что вы! Варенье у меня тоже есть...
— Но как же?.. Давайте я...
— Не беспокойтесь, завтра я буду в норме.
— Может, отменить концерт? Перенести на недельку?..
— Не стоит, завтра я буду здоров, обещаю. Лёгкая простуда...
Попрощавшись с Софией и положив трубку на рычаг, я растянулся на диване; телефонный разговор утомил меня.
Итак, что делать? Напиться с горя? Смешно... хватит и вчерашнего. Поговорить с Марго? О чём? Как ей всё объяснишь? Не поверит. К тому же она наверняка уже взяла билет на поезд.
Самым забавным было то, что никаких угрызений совести я не ощущал. Честно говоря, я вообще ничего не ощущал, подобно пустой древней амфоре в музее, которая давно позабыла, что в ней когда-то хранили вино — она привыкла стоять просто так, ни о чём не думая, ничего не желая и ни о чём не жалея. И пусть мимо ходят какие-то люди, смотрят по сторонам, спорят, волнуются, созерцают прекрасное — амфора стоит себе и молчит. Время от времени кто-то смахивает с неё пыль, но ей нет до этого дела. Она существует, и всё тут. Существования достаточно, чтобы жить. Существования и одиночества.
Я лежал на диване, и мне было удобно лежать на диване и не двигаться. Сколько времени я смогу так пролежать? Час? Два? Весь день? Или даже вечность? Состояние абсолютного покоя и ничегонехотения. Увей. Буду лежать и ждать. И, скорее всего, никто не придёт и не смахнёт с меня пыль. Мне стало немного обидно. А, впрочем, на что я обижаюсь? Разве я заслужил, чтобы кто-то приходил и смахивал с меня пыль? Ведь если взглянуть правде в глаза, я всё ж таки не амфора, не произведение искусства. Я обычный пустой глиняный горшок, повседневная утварь, которая стоит гроши и которую не жалко выбросить, потому что подобных горшков — тысячи, и многие из них куда лучше меня. Есть горшки ещё совсем новые, не использованные, не потасканные. Хотя... древние амфоры тоже когда-то были самыми обыкновенными горшками, и вся их нынешняя ценность — лишь тысячелетия существования. Главное — не разбиться ненароком, сохраниться в целости. Можно закопаться поглубже в почву и не дышать, и ждать, что спустя века кто-нибудь тебя обнаружит и сдаст в музей. Лёжа на диване я уж точно не разобьюсь. А что? Весёленькая перспектива — стать амфорой. Надо будет написать рассказ об амфоре. Или о горшке, который хотел стать амфорой.
О чём я думаю?! О чём?! Только в похмельную голову могут прийти эти бредовые мысли. Прозаик нашёлся! Прозаик... Есть такое выражение — «проза жизни». Очень точное выражение. Насколько глупо звучит сочетание «поэзия жизни», и насколько реально, правильно и привычно — «проза жизни». Привычно, потому что правильно и реально. Или правильно и реально, потому что привычно?.. А ты объясни, например, Софии, что жизнь — это проза... Действительно, кому-то — проза, кому-то — всё остальное. Мне — проза. Я горшок. Вот София — амфора. А Марго?.. Кто же тогда Марго? Марго, видимо, — это фотография в застеклённой рамке, на ней даже пыль — не пыль, а позолота. Место Софии — в музее, место Марго — на письменном столе, в прокуренном полумраке комнаты, рядом с переполненной пепельницей. А я, обычный глиняный горшок грубой работы неумелого подмастерья, заплутал где-то между прокуренной комнатой и музеем.
О чём я опять думаю?! Больная голова мозгам покоя не даёт. Почему я не злюсь? Почему не сокрушаюсь? Почему не бью тарелки в порыве страсти? Да и где вообще страсть? Куда она делась? Почему во мне нет никаких эмоций? Почему я валяюсь на диване, извлекая из больной головы бредовые софизмы, достойные пациента психиатрической клиники? Или это и есть то, чего я хотел, то, к чему стремился? Может, я доволен? Может, я радуюсь тому, что остался один?
Она была красивой. Настолько красивой, что я позабыл обо всём. Она была воплощением красоты. Она притягивала. Она завораживала. И я не мог уже думать ни о чём и ни о ком, кроме неё. Я, наконец, нашёл, что искал! Я, наконец, дождался! Великое ожидание завершилось!
О, Господи! Кто же тогда мог предположить, что все эти чувства?.. да сейчас я даже не в силах вспомнить о них. Или это всё похмелье? Почему я не могу вспомнить? Почему я не хочу вспомнить? Почему?
Я заставил себя встать с дивана. От резкого движения закружилась голова, перед глазами поплыли сине-жёлтые круги. Я подошёл к окну и открыл форточку. Приток свежего воздуха. Я давно уже нуждался в свежем воздухе. Радуясь вместе со мной свежему воздуху, заколыхалась штора. Минут пять я смотрел в окно, ни о чём не думая. Просто смотрел в окно.
Снег больше не шёл. Снег устал с непривычки.
Там, за окном, было весело. Там можно было играть в снежки, кататься с горки, или, на худой конец, прыгать в сугробы с гаражей. Там было много интересного. И там было сладко, потому что запретно.
— О чём мечтаешь?
В дверях стоял отец, держа в руке свёрнутую в трубочку газету.
— Подойди-ка.
Я отошёл от окна и приблизился к нему.
— Как дела в школе?
Он имел в виду музыкальную школу: мои оценки по русскому языку и арифметике его обычно мало интересовали.
— Марина Петровна сказала, что «Баркаролу» мне играть ещё рано, и попросила выучить этюд...
— Почему это?! — удивился отец. — Я лучше знаю, что тебе играть, а что нет.
— Я ей так и сказал, но она сказала, что она мой педагог, а не ты.
— Ну-ну... — произнёс отец.
«Ну-ну» ничего доброго не предвещало. Завтра он пойдёт к Марине Петровне, она будет кричать, чтобы он сам занимался со своим ребёнком, если такой умный, а он будет кричать, что не может уделять своему ребёнку необходимое количество времени, поэтому учить меня должна она, Марина Петровна, и учить должна правильно и на совесть. А ещё он обязательно скажет, что он профессиональный музыкант, и знает что к чему, поэтому мозги ему компостировать не надо, на что она возразит, что она тоже профессиональный музыкант, но плюс к тому ещё и педагог, и тоже знает что к чему не хуже некоторых. Опять всё то же.
Короче, они будут ругаться. В этой ругани я не видел абсолютно никакого смысла, потому что каждый из них всегда оставался при своём мнении. Марина Петровна всё равно будет требовать с меня этюд, а отец — «Баркаролу». Я с грустью посмотрел на окно.
— Сыграй-ка мне «Баркаролу», — сказал отец.
Я сел за пианино, поставил на подставку ноты и вздохнул. Я выучил только половину «Баркаролы». Не то, чтобы она мне не нравились — нет, я не имел ничего против. Да и учиться играть на фортепиано тоже было не так уж и плохо, во всяком случае, лучше, чем учиться играть на скрипке, потому что фортепиано не надо было носить с собой в школу. Сашка из соседнего подъезда, например, учился играть на скрипке, и всегда, когда он шёл через двор со своим инструментом в руках, ребята смеялись над ним и обзывали «маэстро», что было почему-то очень обидно. Мой отец, кстати, тоже играл на скрипке. Интересно, над ним тоже смеялись в детстве?..
Я не доучил эту «Баркаролу» лишь потому, что не мог долго сидеть и учить. Мама говорила, что мне не хватает усидчивости. На самом деле с усидчивостью у меня всё было в порядке. Просто, как только я вспоминал о том, что другие играют в снежки в то время, когда я сижу за пианино, всякая охота учить что-либо у меня начисто пропадала.
И за что мне такое наказание? И почему кто-то учится музыке, а кто-то играет в снежки? Несправедливо. Ведь в школу ходят все, а музыке учат не всех. Если бы всех учили музыке, тогда было бы справедливо. Отец утверждал, что у меня предрасположенность и что это семейное, по его, отцовской, линии, и поэтому я обязан стать музыкантом.
— О чём ты опять мечтаешь? Играй, я жду, — строго сказал отец.
Он сидел рядом со мной на стуле, уткнувшись в газету. Он всегда читал газету, когда слушал, как я играю, и меня это ужасно раздражало. Ты или слушай, или читай, в конце концов! Конечно, я никогда не высказывал своего раздражения вслух.
Я сыграл то, что выучил, и остановился. Ждал, что он скажет.
— А дальше? — спросил отец, не отрываясь от своей газеты.
— Это всё, что я выучил.
— Так-так... — он поднял голову и наклонился ко мне, он него пахнуло перегаром, от него почти всегда разило перегаром, потому что он любил расслабиться после работы, из-за чего мама частенько ругалась с ним. — И почему же ты не выучил до конца?
Я не отвечал. Какая разница, почему я не выучил до конца? Не выучил и всё тут. А его тон! Нельзя разве просто спросить? Обязательно язвить?
— Почему ты не выучил «Баркаролу» до конца? — снова спросил отец.
Надо было что-то отвечать, и я ответил:
— Я учил этюд, который задала мне Марина Петровна, — на самом деле этюд я не учил: он был слишком лёгким, чтобы его учить, я просто запомнил его.
— Хорошо, сыграй этюд, — отец опять уткнулся в газету.
Я сыграл ему этюд, даже не потрудившись достать ноты.
— Да, этюд ты выучил, — медленно произнёс отец, — а теперь потрудись выучить Чайковского. И даже не думай об улице, пока всё не выучишь. И в кого ты такой лодырь?
Я не стал напоминать ему, чей я сын, хотя во мне всё кипело. Он сложил газету в трубочку и направился к двери.
— И обрати внимание на крещендо после модуляции, — сказал он и вышел, закрыв за собой дверь.
Я и сам знал, что не очень хорошо сыграл это крещендо. Вообще-то отец давал дельные советы, потому что в музыке он разбирался лучше, чем кто бы то ни было; иногда мы играли дуэтом: он — на скрипке, я — на фортепиано, и мне было интересно заниматься с ним, но только в тех случаях, когда от него не разило перегаром. Если же он был пьян, у меня вечно ничего не получалось, и я злился и на него, и на себя.
В тот день я так и не сел учить «Баркаролу». Назло. К тому же мне надо было сделать два упражнения по русскому языку и решить задачу по математике. Упражнения я сделал быстро, но математика мне давалась с трудом, и задачу я решал до самого вечера. Вернее не решал, а сидел и думал, как её решить, но так ничего и не придумал, потому что в голову лезли разные героические мысли о том, что, когда я вырасту, я пойду к отцу и скажу, что не хочу больше играть на пианино, скажу очень спокойно, с достоинством, и он ничего не сможет сделать, не посмеет. Ведь я буду уже взрослый и сильный.
Перед сном ко мне в комнату зашла мама. Каждый вечер она заходила ко мне в комнату, приносила яблоко, целовала и желала спокойной ночи. Это был ритуал, который никогда не нарушался. И каждый вечер было яблоко, зелёное и кислое. Мама говорила, что детям полезно перед сном съедать яблоко, и обязательно зелёное, так как красные и жёлтые яблоки не такие полезные.
Она протянула мне яблоко и присела на край кровати.
— Решил задачу? — спросила она.
— Угу, — я откусил от яблока большой кусок и скривил рот, сначала яблоко всегда кажется невообразимо кислым, но постепенно привыкаешь, и потом оно кажется уже вполне нормальным; главное — первый укус.
— Сколько у тебя завтра уроков?
— Четыре.
— На обед разогреешь сосиски с лапшой.
— Ладно.
Мама поцеловала меня в щёку, встала и выключила свет.
— Спокойной ночи, — сказала она.
— Мам?..
— Что?
— А когда ты меня целуешь, тебе приятно?
— Конечно, приятно. Иначе, зачем я тебя целую?
Было темно, и я не видел её лица, но чувствовал, что она улыбается.
— Если целуешь того, кого любишь, то целовать приятно, — продолжала она. — Тебе разве не приятно, когда я тебя целую?
— Не знаю. Наверное, приятно, — ответил я.
Она беззвучно рассмеялась:
— Вот видишь!
— Мам?..
— Да?
— А почему папа меня никогда не целует? Он меня не любит?
Она снова села на край моей кровати. Мне показалось, что она вздохнула.
— Конечно же, он тебя любит, — она провела ладонью по моим волосам. — Все родители любят своих детей, так устроена природа, по-другому не бывает. У нашего папы просто такой характер... сложный характер. Но он тебя любит. Ты мне веришь?
— Да. Спокойной ночи, мама.
— Спокойной ночи.
Она поцеловала меня в лоб и тихонько вышла из комнаты. Я доедал своё яблоко, теперь оно уже не казалось таким кислым, как вначале. Так всегда: сперва кислое до невозможности, а потом вполне даже ничего. Спать мне не хотелось. По двору проехала машина, и отблеск света её фар пробежал по потолку. Мне нравилось смотреть на отблески фар проезжавших мимо машин. Я подумал, что если бы мы жили не на втором этаже, а, например, на пятом, то я бы не видел этого отблеска. С кухни послышались резкие голоса: мама с папой опять ругались. Они всегда ругались только поздно вечером, после того, как меня укладывали спать, чтобы я их не слышал, но я всё равно их слышал. Стараясь не шуметь, я вылез из постели и подошёл к окну.
Снег искрился в жёлтом свете фонарей. В одном из окон в доме напротив погас свет, там кто-то тоже лёг спать. На улице ни души. Где-то завыла собака. Плохо быть бездомной собакой, особенно зимой. Холодно и одиноко. Никто тебя не погладит, никто не принесёт яблоко в постель, пусть даже кислое. Я смотрел в окно очень долго, пока не услышал, что родителям надоело ругаться. Они успокоились и ушли к себе в комнату. Квартира окунулась в тишину до самого утра. Наконец-то ночь. Я лёг в постель и подумал, что когда вырасту и никто не будет мне указывать, что делать, то спать я буду днём, а ночью буду смотреть в окно или заниматься чем-нибудь, всё равно чем, лишь бы ночью. Потому что ночью лучше, чем днём. Ночью куда лучше, чем днём.
О чём я думаю?! Почему я думаю о чём угодно, только не о Марго? Когда уходит жена, нужно думать исключительно о ней. Может, я какой-то не такой? И откуда взялись эти детские воспоминания? Это всё снег. Снег виноват. И свежий воздух.
Необходимо чем-нибудь заняться, а то совсем свихнусь. Я двинулся на кухню, вскипятил воды и сделал себе кофе покрепче. Кофе и сигарета окончательно прогнали похмельный осадок из моего организма, я чувствовал себя почти как всегда. Прогресс.
Может, попробовать пописать? Нет. Я слишком опустошён для этого. Пустой глиняный горшок. Мне нечего дать бумаге. Музыка — вот то, что мне нужно. Только музыка способна наполнить пустой сосуд. Только музыка. Я сел за пианино. Музыка — единственное, чем я мог и хотел сейчас заниматься.
Покопавшись в стопке нотных сборников, лежащих на пианино, я отыскал тот самый. Чайковский, «Времена года». Потрёпанная обложка. Пожелтевшая от времени бумага. Воспоминания. Где тут у нас лето? Ага, вот оно. Июнь. Баркарола. Andante cantabile...
Закончив пьесу, я вернулся в свою комнату из далёкого путешествия и понял, что играл, не глядя в ноты. Странная штука память. Я ведь уже сто лет, как не обращался к «Временам года». Это всё снег. Снег виноват.
Раздался настойчивый звонок в дверь. Я даже вздрогнул от неожиданности. Кого, интересно, привела ко мне музыка? Марго? Германа? А, может, Мефистофеля?
Я открыл дверь. На пороге стояла София.
— Я принесла вам мёда, — сказала она, улыбнувшись.
Прямо как кислое яблоко пред сном.
А Герман в тот день не пришёл. Значит ему повезло. Впрочем, Герману всегда везло.

 

Добавить комментарий


Защита от спама
Если код нечитаем, щёлкните, чтоб сгенерировать новый код.
 
Поля, помеченные звёздочкой (*), обязательны для заполнения